Конвойный ввел его в большую пустую комнату, где стоял только один стол, покрытый красным сукном. За ним сидели три полковника КГБ, а над ними висел портрет того, кого Костя якобы собирался убить и чье имя из него выколачивали жуткими побоями. Но после того, что Костя только что услышал, ему все стало безразлично: что скажут полковники, что прикажут. Единственное, что он представлял себе — что они вряд ли накинутся на него и станут бить: уж очень они выглядели чисто в своих кителях с золотыми погонами. Главный, в центре, мельком глянул на него:
— Признаете ли вы себя виновным в организации покушения?
Костя слышал это уже сотни, тысячи раз и ответил, как прежде:
— Я себя виновным не признаю.
Полковники переглянулись и дали ему подписать какую-то бумагу, он подписал, не читая. Сказать ему ничего не сказали, конвойному приказали:
— Увести!
Он был уверен, что сейчас, прямо за дверью, его расстреляют. Он даже думал, что как только перешагнет порог комнаты, увидит трупы Нины и всех других, и его проведут несколько шагов по лужам крови, и он пойдет, ожидая на каждом метре приказа встать к стенке.
Трое полковников могли верить или не верить обвинениям, которые предъявлялись группе молодежи, но, приученные к жестокости, они четко выполняли свою профессиональную функцию — наказывать. Их работа была не вникать, не разбираться, а наказывать.
Однако почему-то в Костю за дверями не выстрелили. Он все не понимал — почему? Потом, уже годы спустя, выяснил: его спасло то, что он не упомянул имени Сталина. Тех, кто нечаянно произнес это имя, расстреляли за кощунственное упоминание. Косте, Нине и другим расстрел заменили на 25 лет исправительно-трудовых работ в лагерях строгого режима. Им объявили, что это гуманное решение советского суда. Костю отправили в один из самых страшных лагерей ГУЛАГа.
20 июня 1950 года все центральные газеты опубликовали большую статью товарища Сталина «Марксизм и вопросы языкознания». Текст статьи слово в слово повторял то, что было написано группой лингвистов. Но от Сталина исходило все-таки несколько добавлений: побольше о марксизме, несколько цитат из Ленина и из своих статей; а о тех, кто неправильно понимал эту науку, не так, как он сам, он «метко» выразился, назвав их «талмудистами и начетчиками».
Никто не понимал, почему Сталину вдруг понадобилось написать работу по вопросам лингвистики. Но буквально на следующий день ее сразу превознесли как «гениальное творение» и вменили в обязанность изучать во всех институтах.
Через несколько дней после исчезновения группы студентов филологического факультета многие поняли, что они арестованы. За годы террора уже все знали и привыкли, что так просто пропадали люди. И узнать — почему, за что, — было невозможно. Студенты собирались небольшими группами и тихо переговаривались. Наверное, в обстановке всеобщей слежки и подозрений кто-то свой донес на них — может, они рассказывали политические анекдоты, может, говорили что-то против правительства. Решительные предлагали написать коллективное письмо в их защиту. Нерешительные боялись даже думать о письме. Были и студенты, которые говорили: «Что — арестовали? Пускай привыкают». Слухи об этом аресте ходили по всей Москве.
Августа знала от Алеши о Нине и о ее аресте и видела, как он страдал. По ночам она шептала Семену:
— Несчастный мальчик! Это все так ужасно, он так переживает!
Семен говорил:
— Только бы не натворил глупостей, не ввязался в это. Вот именно.
У него самого были служебные неприятности: Сталин бесконечно создавал и переставлял министерства, их уже было больше пятидесяти. Министров-евреев Семена Гинзбурга и Давида Райзера то понижали до заместителя министров, то назначали министрами в Казахстан, то опять возвращали на свои места. Это не сулило ничего хорошего и настораживало — так Сталин поступал с теми, кого потом арестовывал и ликвидировал.
А Алеша тосковал буквально физически, впал в депрессию, не писал стихов, был молчалив, не хотел есть. Бабушка Прасковья Васильевна уговаривала его:
— Ну съешь еще немного, ты посмотри на себя, как ты похудел.
Августа переживала и за мужа, и за сына. В эти дни она просила старую мать:
— Пойди в церковь, поставь свечки за них обоих.
И Прасковья Васильевна истово молилась.
Постепенно Алешина тоска улеглась. Но когда через год он узнал, что Нину Ермакову и ее друзей приговорили к заключению в лагерях, перед ним, как в галлюцинациях, начали вставать картины жизни этих лагерей. Он хотел выразить это в стихах, и, когда узнал о приговоре, Нина представилась ему за колючей проволокой лагеря. Его поэтическая фантазия разразилась горькими стихами:
БАЛЛАДА О КОЛЮЧЕЙ ПРОВОЛОКЕ
Все у нас по-прежнему,
Правду говоря;
Где-то под Архангельском
Строят лагеря;
Проволоку колючую
Запасают впрок,
Чтобы зэк за проволоку
Убежать не мог.
Дуют ветры снежные,
И метель метет,
У прораба с проволокой
Полон рот хлопот:
Разве это качество?
Не колючки — пух,
И прораб расстроенный
Матерится вслух.
То ли при Ежове
Было до войны!
Каждая колючка
Вот такой длины.
Он тогда охранником
Был на Колыме
И колючей проволоке
Доверял вполне.
А от этой, нынешней,
Разве будет прок?